Когда Буонаротти вошел в Сикстинскую капеллу,
Он насторожился,
Как бы прислушиваясь,
Потом измерил взглядом высоту, —
Шагами расстояние до алтаря,
Обдумал свет, сочащийся сквозь окна,
И то, как надо взнуздать и укротить
Крылатых и ретивых коней своей работы...
Затем ушел до вечера в Кампанью.
И линии холмов и массы гор
В его мозгу теснились могучими изгибами,
В узлистых и разлатых деревьях,
Изогнутых и скрюченных от ветра,
Он видел напряженье спины, изгибы торсов,
И порывы простертых к небу рук...
В эти минуты в глазах его всё человечество —
Движенья, жесты, позы — принимало
Расширенный и полный облик всех вещей.
Он возвратился в город ночью,
То торжествующий, то недовольный собою,
Потому что ни одно из прожитых видений
В душе его не умиротворилось в статую.
На следующий день пред вечером
Недовольство в нем прорвалось, подобно грозди
Черных виноградин,
И к папе пошел он ссориться:
«Зачем он — Микельанджело — ваятель
Выбран, чтобы писать по влажной штукатурке
Святую легенду на потолке часовни?
Сикстинская капелла темна и плохо построена:
И самый яркий день в ней не разгонит ночи!
И что за толк трудиться над темным потолком,
Чтоб мрак расцвечивать и сумрак золотить?
И наконец, откуда и кто ему доставит балки
Для подмостков такой величины?»
Папа, не меняя выраженья лица, ответил:
«Я прикажу срубить мой самый крупный лес».
И Микельанджело ушел обратно в город,
Враждебный папе, миру, людям, и ему казалось,
Что в закоулках дворца, скрываясь в тени,
За ним следят враги, заране осуждая
Неистовство, и мрачность, и величье
Нового творенья, что зрело в его душе.
Стал сон его одним огромным взмывом
Трагических телодвижений, вздымавшихся в мозгу.
Он с вечера ложился на спину на ложе,
И нервы продолжали гореть во время отдыха;
Он весь звенел, дрожащий, как стрела,
Вонзившаяся в стену.
Чтоб растравить еще свои обиды ежедневные,
Он распалялся страданьями и просьбами своих.
И грозный мозг его, казалось, был пожаром
Огней снедающих и пламеней грозящих.
Но чем сильней его страдало сердце,
Чем глубже проникали горечь и обида,
Чем больше ставил он препятствий самому себе,
Чтоб задержать миг молнии и чуда,
Внезапно преображающий работу,
Тем полнее зрело в душе
Творенье пламенеющее и мрачное,
Чье торжество и страх он нес в себе.
То было в мае; звонили к утрене;
Он, наконец, вернулся в Сикстинскую капеллу.
Силой мысли
Он собрал свои идеи в связни:
Группы резкие и четкие, и линии широкие и ясные
Пред оком зыбились в спокойном ровном свете.
Подмостки были построены так крепко,
Что могли вести на небо,
Широкий, ясный свет сиял под сводами,
Лаская выгибы и зажигая стены;
Микельанджело взбежал по сходням,
Легкий, шагая через три ступеньки.
Новый пламень разгорался под веками,
Пальцы с лаской ощупывали камень,
Который должен был одеться славой и красотой.
Затем он торопливо спустился
И твердою рукою двери
Замкнул на ключ.
Он затворился на дни, на месяцы, на годы,
Свирепо охраняя неприступность и тайну
Своей работы — одинокой и неисчетной;
Каждый день с рассветом, той же тяжелой поступью,
Он переступал порог часовни,
И между тем как солнце вдоль стен описывало круг,
Он, как поденщик, — молчаливый и яростный,
Трудился над бессмертным созданием.
Уже
Двенадцать вспарушенных сводов замыкали
Семь пророков и пять сивилл,
Упорно проникавших в текст вещих книг,
Незыблемо сковавший
Живую зыбь грядущего.
Вдоль по карнизу пронизанные светом тела
Лепились дерзко, торсы их и спины населяли архитрав
Цветущей зрелостью и осмугленной плотью.
Пары нагих детей фронтоны подпирали;
Гирлянды здесь и там тянулись фестонами,
Змий медный выступал из глубины угла;
Юдифь кичилась кровью Олоферна;
Как зданье, рушился огромный Голиаф;
И к небесам вздымалась казнь Амана.
День ото дня, без отдыха, без срока,
Без ошибок и без поправок, росло и утверждалось
Творенье в стройной полноте;
Вскоре
Посередине свода развернулась книга Бытия:
Бог, как атлет, боролся с предвечным хаосом,
С водами и с землей;
Солнце и луна двойной печатью отметили
На пламенном и новом небе свои места;
Иегова устремлялся в пространства,
Повитый светами и бурями несомый;
Небо, море и горы жили мощной жизнью —
Широкой, медленной и строго размеренной;
Ева в изумленьи перед своим творцом,
Сложивши руки, колена преклоняла;
Адам же чувствовал перст Бога ревнивого,
Касающийся пальцев, — призыв к деяниям;
Каин и Авель готовили дары;
А Искуситель, став женщиной, тяжелой грудью
Украшал властительное древо;
Под золотыми лозами заветного точила
Ной опьяненный преклонялся к земле;
И черный Потоп распростирал в полете
Крыло воды над лесом и землею.
В работе титанической, что он вершил один,
Иеговы пламенем горел Буонаротти;
Он создавал искусство сверхчеловечное;
он населил плафон свой новой расой
Существ великих, неистовых и мыслящих.
Гений его сверкал суровый и судорожный,
Подобный духу Данта и Саванароллы;
Уста, что он отверз, вещали слова иные,
И очи, им разверстые, провидели иные судьбы;
Под лбами вознесенными и в гордых торсах бился
И рокотал его глубокий, его великий дух;
Он пересоздал по-своему и мир, и человека.
В холодный осенний день
Узнали, наконец,
Что работа в Сикстинской капелле окончена
И удалась.
И стала хвала расти, подобная приливу,
Волнами страстными и рокотом широким.
Но папа Юлий Второй молчал.
Его молчанье было как ожог.
И мастер снова ушел в свое уединенье.
Он с радостью вернулся к старым своим мученьям,
И гнев, и гордость, и непонятная тоска,
Обиды, подозренья
Устремили снова
Свой ураган трагический сквозь душу
Микельанджело.